» »

Технология развития критического мышления на уроках литературы. Поэтика рассказов Татьяны Толстой: сборник "Река Оккервиль" как художественная система Сергеева, Елена Александровна В чем смысл названия рассказа река оккервиль

23.06.2020

480 руб. | 150 грн. | 7,5 долл. ", MOUSEOFF, FGCOLOR, "#FFFFCC",BGCOLOR, "#393939");" onMouseOut="return nd();"> Диссертация - 480 руб., доставка 10 минут , круглосуточно, без выходных и праздников

Сергеева, Елена Александровна. Поэтика рассказов Татьяны Толстой: сборник "Река Оккервиль" как художественная система: диссертация... кандидата филологических наук: 10.01.01 / Сергеева Елена Александровна; [Место защиты: Сарат. гос. ун-т им. Н.Г. Чернышевского].- Саратов, 2013.- 196 с.: ил. РГБ ОД, 61 14-10/230

Введение

ГЛАВА 1. Специфика художественной целостности сборника рассказов т.толстой «река оккервиль» 37

1.1. Поэтика рассказа конца XX века 37

1.2. Онтологический пессимизм как мировоззрение. Сюжетная доминанта сборника рассказов «Река Оккервиль» 62

1.3. Художественная деталь. Портрет. Пейзаж 75

1.4. Художественное время и художественное пространство в рассказах Т. Толстой как формы духовного застоя 94

ГЛАВА 2. Поэтика повествования в сборнике рассказов т. толстой как проявление художественной системы 108

2.1. Художественное повествование и образ повествователя 108

2.2. Мифологизация интеллигенции эпохи застоя на уровне образа автора 124

2.3. Поток сознания и сказ как способы создания мифа 141

2.4. Роль цитат и интертекстуального игрового начала 149

Заключение 166

Список литературы

Введение к работе

Настоящая диссертация посвящена поэтике «малой» прозы Татьяны Толстой как яркой представительницы онтологического пессимизма постсоветской эпохи, так называемого «советского барокко». В рассказах Татьяны Толстой нет развёрнутой картины советской действительности и попытки описать все пласты социального пессимизма. Её сюжеты формируются из личных воспоминаний, из частных историй. Персонажами её рассказов становятся знакомые с детства няни, состарившиеся актрисы, пожилые люди... Действие разворачивается на дачах, в московских и петербургских гостиных. В рассказах Т. Толстой человеческая судьба постепенно проявляет свою патологическую беспомощность и бессмысленность.

Понятие «онтологический пессимизм» возникло в философских и психологических исследованиях в связи с феноменом «недостаточности», который исследовали два ряда философов, разделяя это понятие на два термина: нехватка (М. Хайдеггер, Ж.-П. Сартр, К. Ясперс) и недостаточность (А. Гелен, X. Плесснер, М. Бахтин). Возможно, в советской практике одинаковое переживание «недостаточности бытия» приводило к всеобщему вытеснению проблемы. Такое положение вещей казалось нормальным, поскольку касалось всех, требовалось особое художественное осмысление проблемы. Прямые формы выражения пессимизма ограничивались советской цензурой, но получили приоритетное воплощение в произведениях «самиздата» и в перестроечную эпоху. Именно это - пессимистическое - настроение отражается в рассказах Т. Толстой, влияет на их поэтику.

В рассказах Т. Толстой выявлена система, все элементы которой отражают онтологический пессимизм как формообразующий принцип. Этот термин -«формообразующий принцип» - ведёт своё происхождение из научных работ по лингвистике, музыке и архитектуре, так как общее понимание формы и её структуры затрагивает все элементы поэтики и по своему значению приравнивается к процессу реализации художественной идеи. В современное литературоведение термин был введён М.А. Миловзоровой в диссертации «Формообразование русской драмы: Традиции сценической литературы 1830-1840-х годов и творчество А.Н. Островского» (Иваново, 2003).

Актуальность исследования вызвана необходимостью изучения специфики новой художественной парадигмы, сложившейся в 80-90-х гг. XX в. в русской прозе. Литература этого периода демонстрирует разнообразие эстетических структур и тенденций, богатство индивидуальных художественных систем. К одной из общих тенденций следует отнести этику пессимизма как ведущего философского начала в формировании образа действительности. Ярким примером такого начала являются рассказы Т. Толстой. В этой связи возникает острая необходимость в литературоведческом анализе художественной структуры, поэтики и проблематики рассказов писательницы, в разработке новых подходов и приёмов их интерпретации, которые бы позволили определить философско-эстетические особенности индивидуальной авторской концепции в построении художественной модели

бытия в постсоветской России. На примере «малой» прозы Т. Толстой мы выделяем характерные художественные принципы и элементы поэтики, характеризующие культурную ситуацию после эпохи застоя.

Творчество Т. Толстой породило большую волну противоречивой критики. Онтологический пессимизм оценивался в негативном или нейтральном тоне либо как индивидуальное свойство писательницы, либо как основная тональность эпохи. Мы исходим из того, что мировоззрение автора и поэтика его произведений представляют собой художественную целостность, а значит, творчество писательницы располагает к анализу онтологического пессимизма как формообразующего принципа.

Объектом настоящего диссертационного исследования становится «малая» проза Т. Толстой.

Материалом исследования послужил сборник рассказов писательницы «Река Оккервиль» (1999) в его художественной целостности. Другие сборники рассказов Т. Толстой рассматриваются в связи с тем, что они составлены из тех же рассказов по принципу репрезентации новой эстетической модели.

Названный сборник завершает не только пятнадцатилетие творческой деятельности автора, но и целый век русской культуры. Основной корпус рассказов был создан в 1983-1987 гг., тематика рассказов относится к советской эпохе - времени, в которое и происходило становление личности автора. Мы останавливаемся на сборнике «Река Оккервиль» как на издании, появившемся в знаковый момент истории, и считаем, что композиция сборника сложилась как продуманная и целостная именно по отношению к завершившейся эпохе. Мы также неоднократно обращаемся к роману «Кысь» (2000) и публицистике автора.

Предметом исследования являются проблематика и поэтика рассказов писательницы как особая художественная система, выражающая самобытное мировоззрение автора посредством ряда специфических признаков поэтики.

Целью настоящей работы является выявление и анализ особенностей поэтики сборника «Река Оккервиль» Т. Толстой как художественной системы. Достижение поставленной цели предполагает решение следующих задач:

определить место «малой» прозы Т. Толстой в постсоветском литературном процессе;

дать теоретическое обоснование понятий «художественная система» и «сборник рассказов как художественная целостность» на примере рассказов Т. Толстой;

охарактеризовать природу онтологического пессимизма в художественной системе рассказов писательницы и в связи с этим рассмотреть такие особенности поэтики её произведений, как деталь, портрет, пейзаж, время и пространство;

исследовать с точки зрения поэтики повествования образ повествователя и образ автора в рассказах сборника «Река Оккервиль»;

проанализировать способы создания своеобразного мифа и специфику интертекстуального игрового начала в рассказах.

Теоретической базой настоящего исследования послужили работы М. М. Бахтина, В. В. Виноградова, Б. О. Кормана, Е. М. Мелетинского, В. П. Скобелева, И. С. Скоропановой, Л. И. Тимофеева, В. Е. Хализева,

Л. В. Чернец; а также Н. Л. Лейдермана, М.Н. Липовецкого, М. А. Черняк и др. Система научных терминов, используемых в диссертационной работе, сложилась с учётом основополагающих категорий, разработанных в фундаментальных исследованиях С. С. Аверинцева, Р. Барта, В. М. Жирмунского, Ю. М. Лотмана, В. Я. Проппа, Б. В. Томашевского, а также в новейших коллективных трудах по теоретической и исторической поэтике.

В процессе работы использовались следующие методы исследования: системный и сравнительно-сопоставительный анализ художественного текста, типологический и исторический подходы, благодаря которым прослеживается взаимосвязь поэтики «малой» прозы Т. Толстой с современным литературным процессом и традициями русской классики.

Научная новизна и оригинальность исследования заключается не только в выявлении сквозного эстетического и философского настроения, которое «генетически» обусловливает рождение группы произведений в их структурном единстве и объясняет вид каждого «кирпичика» сложившейся художественной формы. Впервые в рамках литературоведческого исследования онтологический пессимизм рассматривается как основное мироощущение русской культуры конца прошлого века, исследуется воздействие этого мироощущения на художественную форму. Также в диссертационном исследовании предпринята попытка многоаспектного анализа сборника рассказов «Река Оккервиль» как художественной системы в сопоставлении с событиями отечественной истории и культуры XX века.

Теоретическая значимость работы состоит в выявлении формообразующей роли философского настроения эпохи (онтологического пессимизма), в осмыслении оригинального художественного мира писателя, в реконструкции творческого диалога Т. Толстой с литературной традицией и одновременно с эстетикой постмодернизма.

Практическая значимость диссертации. Материалы и результаты диссертации могут быть использованы при разработке бакалаврских и магистерских лекционных курсов по современной русской прозе, спецкурсов по русской литературе конца XX - начала XXI вв., курсов и факультативов для дисциплин специализации «История русской литературы», «Современная русская литература», «Теория литературы», а также школьных факультативов.

На защиту выносятся следующие положения:

    Творчество Т. Толстой рассматривается как эстетическая целостность, которая выстраивается на стыке традиционных реалистических тенденций в русской прозе и русского постмодернизма (как условного наименования периода русской литературы 80 - 90-х гг. XX в.).

    Рассказы Т. Толстой в каждом отдельном издании представляют собой новый вид целостной художественной структуры, и поэтому каждый сборник рассказов требует отдельной интерпретации.

    Онтологический пессимизм как философско-художественное настроение эпохи является формообразующим принципом для «малой» прозы Т. Толстой, порождает поиск новых художественных средств, остранение приёмов традиционной поэтики.

4. Авторская позиция, образы повествователей, сказовое повествование (сказ советской интеллигенции) наряду с цитатностью, мифологическими символами и фольклорными мотивами в рассказах Т. Толстой трансформируются в миф русской интеллигенции советского периода.

Апробация диссертации. Основные положения исследования были изложены на научных конференциях: международных (Самара, 2003; Ставрополь, 2006; Волгоград, 2006), региональных (Самара, 2006), межвузовских (Самара, 2005; Саратов, 2005).

Результаты исследования отражены в 10 публикациях, из которых 3 - в изданиях, рекомендованных ВАК Министерства образования и науки России.

Структура работы. Диссертация состоит из введения, двух глав, заключения, списка литературы (296 наименований). Общий объем диссертации - 196 страниц.

Онтологический пессимизм как мировоззрение. Сюжетная доминанта сборника рассказов «Река Оккервиль»

Своеобразие конфликта и мировоззрения автора в рассказах Т. Толстой вызывает наибольшие разногласия среди исследователей. По данному вопросу обозначилось несколько точек зрения. А. Якимович61 помещает Т. Толстую в ряд писателей-эсхатологов, таких как В. Нарбикова, В. Сорокин, Ф. Горенштейн, Ю. Мамлеев, Е. Попов, В. Пьецух. Эсхатологическая литература отличается характерным взглядом на мир и человека с точки зрения онтологического и антропологического пессимизма, во всём первично трагическое мироощущение, предвестие гибели, тупиковое положение человеческой цивилизации. М. Золотоносов, Е. Булин, А. Василевский считают, что через усиление роли жизненных обстоятельств в структуре произведений Т. Толстая приговаривает своих персонажей к переходу из одного «узко-ужасного» пространства в иное, которое ничем не лучше предыдущего. А. Василевский в статье «Ночи холодны» разграничивает отношение автора к своим героям и отношение к ним самой жизни, отмечая, что в рассказах Т. Толстой обнаруживается динамичное равновесие между беспощадной ироничностью и дружелюбным юмором, жестокая правда пребывает в мире с милосердной снисходительностью: «Автор не жесток, жизнь жестока. А он только «вынужденно» правдив и не хочет утешить читателя, не хочет «подсуживать» героям» . Однако сам сюжетный выбор указывает на встраивание автора в общую атмосферу эпохи, подверженность настроениям конца века, проявление реакций на типовой конформизм западной цивилизации.

Т. А. Ровенская пишет, что женская проза «проявляется как феномен суммарной личности, формирующей свою культурную традицию, а ее множественность - как форма эстетической целостности»63. Специфичность женской прозы происходит из необходимости решать целые комплексы идейно-эстетических задач, таких как самоидентификация, преодоление сложившихся культурно-идеологических стереотипов и собственных комплексов, возвращение к, так называемому, материнскому языку и др. Специалист по тендерным вопросам в литературе Т. Мелешко полагает, что «в творчестве Т. Толстой реализуется стратегия утверждения андрогинности, когда признак половой принадлежности перестает быть смыслообразующим и значимым, а включение в свой пол признаков другого пола осознается как норма»64. Мы склоняемся к мнению, что литературные произведения необходимо рассматривать индивидуально, прежде всего охватывая контекст их собственного творчества, тогда как объединение женской прозы в литературно-эстетический феномен - это только допущение. В творчестве писательниц можно наблюдать интересные общие черты, но этих наблюдений не хватает для создания полновесной литературоведческой категории.

Роль устойчивых мотивов в произведениях Т. Толстой (речь, в первую очередь, идёт о сюжетно-композиционной структуре) рассматривали Т. Швец, Г. Писаревская, А. Неминущий, Н. Ефимова. Вопросу интертекстуальной функциональности посвящены работы О. В. Богдановой, И. Грековой, А. Жолковского, Е. Невзглядовой, Н. Ивановой. Эти исследователи приходят к схожим между собой выводам: интертекстуальные связи, проявляющие себя как в поэтике, так и в тематике произведений Т. Толстой, сохраняют полифункциональность, выражают авторскую оценку, способствуют типизации художественного образа, актуализируют скрытые смыслы художественного текста.

Т. Толстая - наиболее литературный (то есть связанный с традицией) и наиболее фольклорный (то есть разрушающий и создающий мифы) мастер слова в современной русской литературе. Некоторые критики вписывают творчество Т. Толстой в «женскую прозу» (В. Токарева, Л. Петрушевская, В. Нарбикова), другие ставят автора «Кыси» в следующий типологический ряд: В. Ерофеев, Вяч. Пьецух, В. Нарбикова, С. Каледин, В. Пелевин. Вокруг произведений Т. Толстой ведётся полемика, артикулируются противоречивые представления о роли аллюзий, образе автора, типах героев, архитектонике сюжетов и стиле.

Проблема позиции автора в произведениях Т. Толстой считается одной из самых запутанных. М. Золотоносов отмечал у Толстой «необычное сочетание безжалостности, пугающего всеведения о герое с какой-то литературной игрой»65, злую наблюдательность, спокойствие психолога, «непривычную бесслезную традицию» и, как следствие, антагонизм автора и героя. Но А. Василевский находит в рассказах писательницы «динамическое равновесие... жалости и беспощадности, жестокости и милосердия»66. Е. Невзглядова объясняет трудность решения проблемы тем, что Т. Толстой «приняты меры, придуманы приемы, до сих пор не встречавшиеся, благодаря которым авторское отношение припрятано более надежно, и более остро дает о себе знать, если на него набрести, специально разыскивая» . Свое, убедительное и интересное, объяснение предлагают С. Пискунова и В. Пискунов, говоря о совмещении в тексте двух противоположных «модусов» авторского повествования: максимальной дистанцированности от изображаемого мира и максимального в него вживания»68. Развивая в дальнейшем эти наблюдения в данном диссертационном сочинении мы приходим к выводу, что описанная проблема является элементом создания новой формы сказа, объединяющего творчество многих мастеров слова конца XX века.

Голос автора, составленный множеством чужих голосов, исследуется в статье Е. Невзглядовой «"Эта прекрасная жизнь". О рассказах Татьяны Толстой»69. Интертекстуальность Татьяны Толстой, как своеобразное «библиофильство» (А. Генис) раскрывается во многих работах О. Богдановой, и действительно, в текстах писательницы содержится большое количество перекличек с прозой русских писателей (например, Л. Толстого: Петере - Пьер Безухов; Ф. Достоевского: Соня - Сонечка Мармеладова)

Художественное время и художественное пространство в рассказах Т. Толстой как формы духовного застоя

Социальный пессимизм, конечно же, не является только проявлением советского застоя: от Гесиода и до наших дней каждая эпоха считала себя наихудшей. Когда человек, не одушевленный интересом к чему-нибудь лучшему, незаконным образом обобщает и расширяет отрицательный результат своего опыта, то получается ложное утверждение, что сама жизнь, сам мир и само бытие есть зло. Как оптимизм, так и пессимизм представляют собой концептуальные реакции разума, осознающего не только факты, но и ценности. Без осознанного представления о ценностях, которое формируется в духовно возрожденном разуме, факт материальности вселенной и механистические явления, свидетельствующие о функционировании вселенной, остались бы целиком за пределами человеческого восприятия.

В рассказах Татьяны Толстой онтологический пессимизм проявляется в ряде формул, сопровождающих перипетию или кульминационную точку рассказа: «Прощай, розовый дворец, прощай мечта!. . и бог наш мертв, и храм его пуст» (Факир. С. 217); «Не всем в жизни счастье» (Охота на мамонта. С. 185); «Игнатьев... чувствовал табачную горечь и знал, что в ней - правда» (Чистый лист. С. 164); «по ошибке пришёл ты в этот мир! Уходи отсюда, он не для тебя!» (Ночь. С. ПО); «замочную скважину оплетет паучок, и ещё на сотню лет заснёт дом» (Самая любимая, . С. 162); «но утешение было фальшивым и слабым, ведь всё кончено, жизнь показала свой пустой лик» (Огонь и пыль. С. 90). Пессимизм организует не только повествование, это главная тональность сознания повествователя, он приобретает статус художественного сообщения.

В рассказе «Чистый лист» (антиутопии, подражающей центральной теме романа Замятина «Мы») герой имеет силы «хотеть быть здоровым» (Чистый лист. С. 168), но это не означает подлинного избавления, речь идёт об ампутации души, то есть оптимизм возможен только как результат частной операции, после которой человек становится груб, прямолинеен и весел, но больше не несёт в себе Живое.

В социальной психологии оптимизм/пессимизм личности рассматривался главным образом как ее «врожденное» свойство или как результат первых этапов социализации (в классических работах X. Кэнтрила и Дж. Фридмана)137. Социальные условия описывались психологами как одно из важнейших обстоятельств оптимизма не только на стадии социализации, но и при определении актуального состояния личности (Эд Динер)138. В рамках психологической традиции оптимизм личности связывался не столько с предвидимым ею будущим и антиципацией, сколько с уровнем удовлетворенности человека актуальным благополучием и его общим позитивным или негативным восприятием жизни (Н. М. Брэдбери, А. X. Маслоу)139. Пессимизм, фиксирующий не только отношение к нынешней ситуации, а ожидаемое будущее, в социологических исследованиях применялся крайне редко (Кесельман Л., Мацкевич М.)140, но стал содержанием литературы застойного периода и особенно периода перестройки.

Татьяна Толстая пишет и публикуется тогда, когда застой уже кончился, но содержание её творчества, осознанный и ставший метасюжетным «онтологический пессимизм» позволяют Борису Парамонову дать ей такую характеристику: «глубинно, сущностно - по крайней мере до сегодня - она осталась даже не советской, а именно застойной писательницей» . Анализируя рассказ «Река Оккервиль» исследователь замечает: «Застой становится движением вспять, наводнением, и в этом наводнении всплывают интересные культурные обломки, становящиеся самостоятельной ценностью».

Обратная сторона пессимистичного сюжета у Т. Толстой - это более широкая картина культурного и политического застоя. Онтологический пессимизм в искусстве приобретает форму незавершенного действия: надо дойти до дна, чтобы начинать подниматься. Похожим образом Юлиус Эвола объясняет центральную мысль философии Ясперса (философа, который вместе с Хайдеггером перестал описывать пессимизм, как край, приравниваемый к смерти): ««Решающим является то, каким образом человек переживает крушение (или провал, или поражение - Scheiterri): либо оно остается сокрытым от него, чтобы затем окончательно сокрушить его, либо оно предстает пред ним без покровов, ставя его перед непреодолимыми границами собственного здесь-бытия»... Для Ясперса путь состоит именно в том, чтобы желать собственного поражения, крушения, что приблизительно соответствует евангельскому завету, говорящему о необходимости потерять собственную душу, чтобы спасти её»143.

В случае описываемой советской действительности искусство практически не имело внутренних возможностей для подлинного «взлёта», сначала необходимо было признать и осознать всю тяжесть сложившегося положения. В связи с этим, мы можем прийти к выводу, что Т. Толстая ощущает свою творческую задачу в фиксации создавшегося положения, в признании катастрофы на уровне мировоззрения, художественного видения и авторской позиции.

Рассказы Толстой - это «инвентаризация» памяти и событий существования с тем, чтобы в чем-то убедиться. Когда Толстую сравнивают с Набоковым, то хотят провести параллель с художественным видением, с вниманием к подробностям. Но на уровне мировоззрения и формообразующего принципа эти художники принципиально различны. Набокову понадобилась мгновенная инвентаризация мира с целью сохранить утраченную Россию144, увезти её с собой, и это умение - всё спасать, всему давать новую, более цельную жизнь - это центральное счастливое свойство его искусства. В случае Толстой мир рушится окончательно, детство, прошлое, память не достойны спасения. В следующей главе, рассматривая образ Автора и способы организации повествования в рассказах, мы постараемся описать творческую мотивацию такой модели. Предварительно можно сказать следующее: советская интеллигенция не говорит прямо об исторической ситуации - о конце бесчеловечной империи. Этот конец должен быть бесповоротным и беспрекословным, даже если в него вписывается утрата персонального прошлого. Психологическая ситуация вытеснения личных ценностей из-за глобальной порочности прошлого непреодолима.

Мифологизация интеллигенции эпохи застоя на уровне образа автора

Время в литературе - временной ряд в различных аспектах воплощения, функционирования и восприятия его в произведениях художественной литературы как явлении искусства. Искусство можно определить как средство коммуникации, вторичную моделирующую (семиотическую) систему (в терминологии Ю. М. Лотмана и тартуско-московской семиотической школы), использующую в качестве материала для обмена текстовой информацией между адресантом (создателем, творцом) и адресатом (потребителем текста) определенные коммуникативные структуры (вторичные языки), надстраиваемые над естественным языковым уровнем.

В литературном произведении участвуют три субъекта - автор-творец, герой, читатель-реципиент, поэтому время и текст следует мыслить в следующей взаимной связи друг с другом: реальное время создания (эпоха, дата, непосредственно длительность процесса), время функционирования произведения искусства слова как материального объекта среди других объектов реальной действительности (книга, рукопись, надпись на камне, берестяная грамота и под.), время его восприятия читателем (Б. В. Томашевский в фундаментальном учебном пособии говорит о времени повествования164, Ю. М. Лотман подразумевает расшифровку семиотических кодов, текст мыслится им как «смысловой генератор»165).

В действительности автора время - это форма (способ) изображения героя и его жизни166. Время в рассказах Т. Толстой сильно отличается от лирического времени (тем самым, мы вынужденно возражаем тем критикам творчества писательницы, которые описывают лирическую сторону её повествования). В лирике нет сюжета, как он организован в повествовательных и драматических жанрах (театральное время, позволяющее укладывать десятки лет в считанные минуты реального времени - времени развивающегося на наших глазах диалога между героями). Однако правильнее сказать, что в лирике есть свой особенный сюжет. По определению Ю. М. Лотмана, сюжет «есть пересечение персонажем границ семантического поля»167, т. е. пространственно-временных границ. Например, воспоминание лирического субъекта есть пересечение им пространственно-временных границ: сначала отсюда - туда, в счастливое прошлое (например, в фетовском стихотворении «Сияла ночь, луной был полон сад...» -воспоминание о пережитом душевном волнении от пения возлюбленной), затем вновь сюда и сегодня, но уже изменившимся человеком, что-то важное понявшим, осознавшим после того воспоминания. Таким образом, воспоминание является сюжетным событием. Как писала Л. Гинзбург, лирическое пространство - это авторское сознание168. Эпическое пространство как бы вмещено во всеохватывающее пространство лирического поэта. В лирике (внутренняя вненаходимость автора герою) отсутствует ощущение конечности человека в мире, она имеет дело лишь с душевным моментом, эпизодом, не создающим границ внутреннему целому героя.

В рассказах Толстой конечность существования - центральная сюжетная единица. Это соответствующим образом выстраивает время в рассказах.

Анализ художественного времени и пространства в рассказах Т. Толстой имеет множество аспектов. Подобно тому, как ситуацию произведения образуют противопоставления, различия характеров героев, прослеживаются временные, пространственные оппозиции: свое/чужое, реальное/ирреальное (например, в сновидении), герой Толстой может с ностальгией или, напротив, с ужасом вспоминать прошлое и т. д.

Восприятие времени и пространства в традиционном повествовании эмоционально окрашено. Например: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней?»169 - восклицает Николенька Иртеньев, герой-рассказчик в. повести Л. Н. Толстого «Детство». Повзрослев, он не чувствует себя счастливее.

Татьяна Толстая исследует проблему отношения человека ко времени, связи прошлого с настоящим и будущим («Любишь - не любишь», «На золотом крыльце сидели... «, «Вышел месяц из тумана», «Милая Шура»). В своих рассказах Толстая предлагает читателю «каталог воспоминаний» о прошлом, из которого возникает цельный образ детства - ностальгический, далекий, призрачный. Этот образ «весь пропитан таинственным, грустным, волшебным, шумящим в ветвях, колеблющимся в темной воде» («Свидание с птицей»).

В первых рассказах сборника «Река Оккервиль» («Соня», «Любишь - не любишь», «На золотом крыльце сидели...»), доминирует метафорический образ детства как райского сада, который «теряется» человеком по мере его взросления. Последующие рассказы сборника («Милая Шура», «Факир», «Охота на мамонта», «Спи спокойно, сынок», «Круг», «Поэт и муза», «Огонь и пыль», «Пламень небесный», «Ночь») отличаются подавляющим преобладанием иного типа героя: человека, полностью утерявшего связь с райским садом детства и пытающегося бесплодно осуществить свою туманную мечту (подсознательную тоску о прошлом) в хронотопе «серой обыденности».

Важна детализация изображения различных моментов времени, локусов. К этому можно добавить: сказка, или рассказ, сказывается с неодинаковой скоростью. «Скоро сказывается, да не скоро дело делается». Т. Толстая часто следует этому принципу, её повествование не имеет права спешить к конечной цели, так как эта цель трагична. На одних событиях писательница останавливается подробно, другие просто упоминаются; то же можно сказать об описании пейзажа, интерьера. Выбор, смена ритма повествования - скрытая форма присутствия автора в тексте.

Время у Т. Толстой делится на два локуса: прошлое (которое неисторично -именно так оно воспринимается в детстве), - это прошлое мечты и настоящее отрезвления. Повествование ведется из настоящего. Повествователь - изначально носитель минорной ноты. Смена времени трагична, опасна, деструктивна. Поэтому приметы времени тоже подчиняются принципу онтологического пессимизма: «Осень вошла к дяде Паше и ударила его по лицу» (На золотом крыльце сидели...». С. 31). Момент изменения времени - это всегда момент перехода от блаженного неведенья к трагичному осознанию конца. Такое время принципиально эсхатологично, и оно уже наступило для повествователя. У Т. Толстой никто не изобретает способов спасения: всех ждет одинаковая участь, конец уже известен.

Оба локуса неподвижны. Повествование предполагает минимизированную схему движения времени: угасание, приближение заката. Но оба времени в произведениях Т. Толстой - это время застоя. Детство ни исторически, ни духовно не относится к форме застоя, но время в детстве заторможено, оно почти остановлено, хотя при этом кажется безграничным, как и пространство. Как только это время приходит в движение, происходит мгновенная смена пластов, повествование оказывается в некотором настоящем, в котором, однако, тоже невозможны изменения. Течение времени не сдвинулось, ничто не пришло в движение. Следующее движение будет гибелью. Онтологический пессимизм задаёт здесь трехчастную форму времени: детство - сейчас - конец. Три эти части, как три прыжка, сходятся от безграничного хронотопа в точку окончательной гибели.

Роль цитат и интертекстуального игрового начала

Многие исследователи говорили о народной сказке как главной историко-культурной «составляющей» художественного мира Т. Толстой. «Ориентация Толстой на сказку, на фольклор проявляется не только в обильном введении в повествование сказочных, поговорочных и прочих устойчивых словесных формул и образов: характерно само название сборника (имеется в виду сборник «На золотом крыльце сидели» - Е. С.) - начало детской "считалки"»193.

Дело в том, что многие новеллы писательницы построены на сказочных схемах (поиск далекой красавицы, пребывание в замке волшебника, добывание невесты и т. д.), наполняемых, однако, другим содержанием: мотив «добывания невесты» преобразуется в «добывание мужа», далекая красавица - «птица в серебряных перьях» - превращается в алкоголичку, владелец волшебного замка -в жулика... Таким образом, Толстая сочиняет антисказки. На наш взгляд, это очень удачно отмеченная критиками особенность прозы Толстой. Стоит открыть любой рассказ, как сразу встречаешь какой-нибудь сказочный образ, мотив или необычные обстоятельства, случающиеся с героями.

В рассказах о детстве сказочность проистекает из русского фольклора. «Демонстративная сказочность» как черта поэтики особенно заметна в рассказах «Любишь - не любишь», «На золотом крыльце сидели» «Свидание с птицей». Для детей в этих рассказах мотив сказки и есть состояние жизни, никакого зазора между фантазией и реальностью не возникает. К сказке причастны все: и затюканный сосед дядя Паша, «халиф на час заколдованный принц, звездный юноша» (На золотом крыльце сидели. С. 34) предстающий в глазах детей хранителем сокровищницы, не уступающей пещере Алладина; и тарелка манной каши («в голубой тарелке, на дне, гуси-лебеди вот-вот схватят бегущих детей, а руки у девочки облупились, и ей нечем прикрыть голову, нечем удержать братика» (Любишь - не любишь. С. 16), и даже человеческая смерть («Птица Сирин задушила дедушку» (Свидание с птицей. С. 66). Сказка не скрадывает драматизм - она дает для него язык, делает его выразимым, и внутренний вопль ребенка о том, «как страшен и враждебен мир», разрешается сказкой про Аленушку и гусей-лебедей, а сказка про птицу Сирина дает ключ к осознанию собственной и всеобщей смертности. «Никто не уберегся от судьбы. Все - правда, мальчик. Все так и есть» (Свидание с птицей. С. 76). Сказочность в повествовании Толстой имеет конечную цель, это процесс демифологизации, сказочность создаётся, чтобы быть отменённой. «Мертвое озеро, мертвый лес; птицы свалились с деревьев и лежат кверху лапами; мертвый, пустой мир пропитан серой, глухой, сочащейся тоской. Всё-ложь» (Свидание с птицей. С. 76).

В произведениях, где детство не становится доминантной точкой зрения, вместо фольклорных образов (мотивов услышанных в детстве сказок) сказочным контекстом наделяются образы «высокой классики», то есть сама по себе цитатная среда выглядит как фольклорная. «Мелькали изумительные клеенчатые картины: Лермонтов на сером волке умыкает обалдевшую красавицу; он же в кафтане целится из-за кустов в лебедей с золотыми коронами; он же что-то выделывает с конем... но папа тащит меня дальше, дальше, мимо инвалидов с леденцами, в абажурный ряд» (Любишь - не любишь. С. 20). В этом рассказе в повествовании о няне Груше уже задается переход от сказочных реалий к культурным, показывается схема мифологизирующего детского сознания в его трансформации от фольклора к интеллигентскому мифу: «В её седенькой голове хранятся тысячи рассказов о говорящих медведях, о синих змеях, которые по ночам лечат чахоточных людей, заползая через печную трубу, о Пушкине и Лермонтове» (Любишь - не любишь. С. 21). Тут же проявляются также откровенные мотивы советского дискурса: «И когда ей было пять лет - как мне - царь послал ее с секретным пакетом к Ленину в Смольный. В пакете была записка: «Сдавайся!» А Ленин ответил: «Ни за что!» И выстрелил из пушки» (Любишь - не любишь. С. 22).

Как убеждает Толстая, сказки детства во многом адекватны сказкам культуры - вроде тех, которыми живет Марьиванна, или Симеонов из рассказа «Река Оккервиль», или Соня, или Милая Шура, или Петере из одноименных рассказов. Сказочное мироотношение предстает, таким образом, как универсальная модель эстетического выражения индивидуального художественного мира. Причём вычленяется одна схема: сказка - это мир, в котором единственно и можно жить, спасаясь от одиночества, житейской неустроенности, кошмара коммуналок и т. п., но в самой структуре повествования об этом мире уже проявляется его десакрализация и разрушение. Это уже конкретная форма проявления авторского сознания, то, что называется термином образ автора. Если, например, в «Школе для дураков» Соколова ребенок смотрит на мир сквозь кристалл мифа - вечного, ничем неотменимого и именно оттого прекрасного, то у Толстой сказочность прежде всего конечна, эта эстетическая доминанта подчиняется онтологическому пессимизму.

Такая культурная ситуация в конце XX века напоминает эстетику декадентов, в этом обнаруживается преемственная линия русской традиции, прерванная периодом советской истории. К тому же две исторические ситуации совпадают в ощущении кризисности, а самая главная из черт, роднящих декадентов и постмодернистов - резкий антагонизм социальной действительности, неприятие сложившегося положения в искусстве и общественной жизни. С точки зрения декадентов, любая концепция общественного прогресса, любая форма социально-классовой борьбы преследуют грубо утилитарные цели и должны быть отвергнуты. «Самые великие исторические движения человечества представляются им глубоко "мещанскими" по своей природе». Отказ искусства от политических и гражданских тем и мотивов декаденты, как в последствии постмодернисты, считали проявлением свободы творчества. Декадентское понимание свободы личности неотделимо от эстетизации индивидуализма, а культ красоты как высшей ценности нередко

1. Сидорова Валентина Александровна

2. Татьяна Толстая «Река Оккервиль»

3. Литература

4. Для 8-11 классов

5. Цель : создать страницу Wiki -учебника по рассказу Т. Толстой «Река Оккервиль»

Задачи: - комплексно изучить рассказ Т.Толстой;

- развитие умений самостоятельно добывать информацию, интерпретировать текст, аргументировать свое мнение, оценивать других учащихся;

- воспитание уважения и толерантности к другому человеку.

Планируемые результаты :

ü Создание проекта по произведению

ü Выработка навыков работать в системе Wiki

ü Открыто выражать свои мысли в статье, учитывая уже имеющиеся высказывания

ü Развивать логическое и критическое мышление учащихся при развитии письменной речи.

6. Формы работы: индивидуальная, парная, групповая, коллективная

План работы:

ü познакомить с целью проекта и требованиями участия в нем;

ü чтение рассказа Т.Толстой «Река Оккервиль»;

ü выбор темы для исследования и написания статьи

ü создание развернутого текста (статьи) с гиперссылками на другие работы

ü чтение и комментирование работ одноклассников

ü составление дорожной карты

ü оценивание других работ

ü коллективное обсуждение проекта, подведение итогов.

7. Соответствие ФГОС:

ü самостоятельность выполнения работы учащимися,

ü деятельностный подход

ü создание проекта

ü развитие критического мышления и т.п.

8. Текст

Татьяна Толстая

Река Оккервиль

Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника, все догоняющего в ночных кошмарах, с корабельным топориком в занесенной длани, своих слабых, перепуганных подданных. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников. В такие-то дни, когда из дождя, мрака, прогибающего стекла ветра вырисовывался белый творожистый лик одиночества, Симеонов, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну – старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями – с каждой стороны по одному романсу.

– Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым, несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, восстающий из глубин, преображающийся, огнями на воде колыхающийся, – пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, – парусом надувающийся голос, – все громче, – обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой по брызжущей огнями ночной воде – все сильней, – расправляющий крылья, набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, – нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.

Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой – неспортивной, слегка полной наядой начала века, – о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!

А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, – будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, – романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке – ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, – ухватывает под ребра с двух сторон, – душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и – хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький – это осенний запах, он уже заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, – это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский – моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)

Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, – Симеонову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль". Но Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там было ему делать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно: мутный зеленоватый поток, например, с медленным, мутно плывущим в ней зеленым солнцем, серебристые ивы, тихо свесившие ветви с курчавого бережка, красные кирпичные двухэтажные домики с черепичными крышами, деревянные горбатые мостики – тихий, замедленный как во сне мир; а ведь на самом деле там наверняка же склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое. Нет, не надо разочаровываться, ездить на речку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пустить неторопливых жителей, может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках, с длинными фарфоровыми трубками в зубах… а лучше замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями, выровнять плавным лекалом гранитные парапеты, поставить вдоль набережной высокие серые дома с чугунными решетками подворотен – пусть верх ворот будет как рыбья чешуя, а с кованых балконов выглядывают настурции, поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра, и туман по такому случаю подать голубой.

Подать голубой туман! Туман подан, Вера Васильевна проходит, постукивая круглыми каблуками, весь специально приготовленный, удерживаемый симеоновским воображением мощеный отрезок, вот и граница декорации, у режиссера кончились средства, он обессилен, и, усталый, он распускает актеров, перечеркивает балконы с настурциями, отдает желающим решетку с узором как рыбья чешуя, сощелкивает в воду гранитные парапеты, рассовывает по карманам мосты с башенками, – карманы распирает, висят цепочки, как от дедовских часов, и только река Оккервиль, сужаясь и расширяясь, течет и никак не может выбрать себе устойчивого облика.

Симеонов ел плавленые сырки, переводил нудные книги, вечерами иногда приводил женщин, а наутро, разочарованный, выпроваживал их – нет, не тебя! – запирался от Тамары, все подступавшей с постирушками, жареной картошкой, цветастыми занавесочками на окна, все время тщательно забывавшей у Симеонова важные вещи, то шпильки, то носовой платок, – к ночи они становились ей срочно нужны, и она приезжала за ними через весь город, – Симеонов тушил свет и не дыша стоял, прижавшись к притолоке в прихожей, пока она ломилась, – и очень часто сдавался, и тогда ел на ужин горячее и пил из синей с золотом чашки крепкий чай с домашним напудренным хворостом, а Тамаре ехать назад, было, конечно, поздно, последний трамвай ушел, и до туманной речки Оккервиль ему уж тем более было не доехать, и Тамара взбивала подушки, пока Вера Васильевна, повернувшись спиной, не слушая оправданий Симеонова, уходила по набережной в ночь, покачиваясь на круглых, как яблоко, каблуках.

Осень сгущалась, когда он покупал у очередного крокодила тяжелый, сколотый с одного краешка диск, – поторговались, споря об изъяне, цена была очень уж высока, а почему? – потому что забыта напрочь Вера Васильевна, ни по радио не прозвучит, ни в викторинах не промелькнет короткая, нежная ее фамилия, и теперь только изысканные чудаки, снобы, любители, эстеты, которым охота выбрасывать деньги на бесплотное, гоняются за ее пластинками, ловят, нанизывают на штыри граммофонных вертушек, переписывают на магнитофоны ее низкий, темный, сияющий, как красное дорогое вино, голос. А ведь старуха еще жива, сказал крокодил, живет где-то в Ленинграде, в бедности, говорят, и безобразии, и недолго же сияла она и в свое-то время, потеряла бриллианты, мужа, квартиру, сына, двух любовников, и, наконец, голос, – в таком вот именно порядке, и успела с этими своими потерями уложиться до тридцатилетнего возраста, с тех и не поет, однако живехонька. Вот как, думал, отяжелев сердцем, Симеонов, и по пути домой, через мосты и сады, через трамвайные пути, все думал: вот как… И, заперев дверь, заварив чаю, поставил на вертушку купленное выщербленное сокровище, и, глядя в окно на стягивающиеся на закатной стороне тяжелые цветные тучи, выстроил, как обычно, кусок гранитной набережной, перекинул мост, – и башенки нынче отяжелели, и цепи были неподъемно чугунны, и ветер рябил и морщил, волновал широкую, серую гладь реки Оккервиль, и Вера Васильевна, спотыкаясь больше положенного на своих неудобных, придуманных Симеоновым, каблуках, заламывала руки и склоняла маленькую гладко причесанную головку к покатому плечику, – тихо, так тихо светит луна, а дума тобой роковая полна, – луна не поддавалась, мылом выскальзывала из рук, неслась сквозь рваные оккервильские тучи, – на этом Оккервиле всегда что-то тревожное с небом, – как беспокойно мечутся прозрачные, прирученные тени нашего воображения, когда сопение и запахи живой жизни проникают в их прохладный, туманный мир!

Глядя на закатные реки, откуда брала начало и река Оккервиль, уже зацветавшая ядовитой зеленью, уже отравленная живым старушечьим дыханием, Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один настаивал выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка приоткрывая их для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поющему над неведомой туманной рекой, другой же демон – безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием – требовал идти, бежать, разыскать Веру Васильевну – подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, сухоногую старуху, – разыскать, склониться к ее почти оглохшему уху и крикнуть ей через годы и невзгоды, что она – одна-единственная, что ее, только ее так пылко любил он всегда, что любовь все живет в его сердце больном, что она, дивная пери, поднимаясь голосом из подводных глубин, наполняя паруса, стремительно проносясь по ночным огнистым водам, взмывая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла его – Симеонова, верного рыцаря, – и, раздавленные ее серебряным голосом, мелким горохом посыпались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки, мокрые мостовые, птичьи крики, Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие года, вся бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез глазами: как? вы знаете меня? не может быть? боже мой! неужели это кому-нибудь еще нужно! и могла ли я думать! – и, растерявшись, не будет знать, куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть и целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу, вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо. И, с нежностью и с жалостью глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как мы разминулись в этом мире! ("Фу, не надо", – кривился внутренний демон, но Симеонов склонялся к тому, что надо.)

Он буднично, оскорбительно просто – за пятак – добыл адрес Веры Васильевны в уличной адресной будке; сердце стукнуло было: не Оккервиль? конечно, нет. И не набережная. Он купил хризантем на рынке – мелких, желтых, обернутых в целлофан. Отцвели уж давно. И в булочной выбрал тортик. Продавщица, сняв картонную крышку, показала выбранное на отведенной руке: годится? – но Симеонов не осознал, что берет, отпрянул, потому что за окном булочной мелькнула – или показалось? – Тамара, шедшая брать его на квартире, тепленького. Потом уж в трамвае развязал покупку, поинтересовался. Ну, ничего. Фруктовый. Прилично. Под стеклянистой желейной гладью по углам спали одинокие фрукты: там яблочный ломтик, там – угол подороже – ломтик персика, здесь застыла в вечной мерзлоте половинка сливы, и тут – угол шаловливый, дамский, с тремя вишенками. Бока присыпаны мелкой кондитерской перхотью. Трамвай тряхнуло, тортик дрогнул, и Симеонов увидел на отливавшей водным зеркалом желейной поверхности явственный отпечаток большого пальца – нерадивого ли повара, неуклюжей ли продавщицы. Ничего, старуха плохо видит. И я сразу нарежу. ("Вернись, – печально качал головой демон-хранитель, – беги, спасайся".) Симеонов завязал опять, как сумел, стал смотреть на закат. Узким ручьем шумел (шумела? шумело?) Оккервиль, бился в гранитные берега, берега крошились, как песчаные, оползали в воду. У дома Веры Васильевны он постоял, перекладывая подарки из руки в руку. Ворота, в которые предстояло ему войти, были украшены поверху рыбьей узорной чешуей. За ними страшный двор. Кошка шмыгнула. Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна жить вот именно в таком дворе. Черный ход, помойные ведра, узкие чугунные перильца, нечистота. Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном.

Он позвонил. ("Дурак", – плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.) Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна, белая, огромная, нарумяненная, черно– и густобровая, мелькнула там, за накрытым столом, в освещенном проеме, над грудой остро, до дверей пахнущих закусок, над огромным шоколадным тортом, увенчанным шоколадным зайцем, громко хохочущая, раскатисто смеющаяся, мелькнула – и была отобрана судьбой навсегда. Пятнадцать человек за столом хохотали, глядя ей в рот: у Веры Васильевны был день рождения, Вера Васильевна рассказывала, задыхаясь от смеха, анекдот. Она начала его рассказывать, еще когда Симеонов поднимался по лестнице, она изменяла ему с этими пятнадцатью, еще когда он маялся и мялся у ворот, перекладывая дефектный торт из руки в руку, еще когда он ехал в трамвае, еще когда запирался в квартире и расчищал на пыльном столе пространство для ее серебряного голоса, еще когда впервые с любопытством достал из пожелтевшего рваного конверта тяжелый, черный, отливающий лунной дорожкой диск, еще когда никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире стояла тишина. Она не ждала его, худая, у стрельчатого окна, вглядываясь в даль, в стеклянные струи реки Оккервиль, она хохотала низким голосом над громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом. Она предала его. Или это он предал Веру Васильевну? Теперь поздно было разбираться.

– Еще один! – со смехом крикнул кто-то, по фамилии, как выяснилось тут же, Поцелуев. – Штрафную! – И торт с отпечатком, и цветы отобрали у Симеонова, и втиснули его за стол, заставив выпить за здоровье Веры Васильевны, здоровье, которого, как он убеждался с неприязнью, ей просто некуда было девать. Симеонов сидел, машинально улыбался, кивал головой, цеплял вилкой соленый помидор, смотрел, как и все, на Веру Васильевну, выслушивал ее громкие шутки – жизнь его была раздавлена, переехана пополам; сам дурак, теперь ничего не вернешь, даже если бежать; волшебную диву умыкнули горынычи, да она и сама с удовольствием дала себя умыкнуть, наплевала на обещанного судьбой прекрасного, грустного, лысоватого принца, не пожелала расслышать его шагов в шуме дождя и вое ветра за осенними стеклами, не пожелала спать, уколотая волшебным веретеном, заколдованная на сто лет, окружила себя смертными, съедобными людьми, приблизила к себе страшного этого Поцелуева – особо, интимно приближенного самим звучанием его фамилии, – и Симеонов топтал серые высокие дома на реке Оккервиль, крушил мосты с башенками и швырял цепи, засыпал мусором светлые серые воды, но река вновь пробивала себе русло, а дома упрямо вставали из развалин, и по несокрушимым мостам скакали экипажи, запряженные парой гнедых.

– Курить есть? – спросил Поцелуев. – Я бросил, так с собой не ношу. – И обчистил Симеонова на полпачки. – Вы кто? Поклонник-любитель? Это хорошо. Квартира своя? Ванна есть? Гут. А то тут общая только. Будете возить ее к себе мыться. Она мыться любит. По первым числам собираемся, записи слушаем. У вас что есть? "Темно-зеленый изумруд" есть? Жаль. Который год ищем, прямо несчастье какое-то. Ну нигде буквально. А эти ваши широко тиражировались, это неинтересно. Вы «Изумруд» ищите. У вас связей нет колбасы копченой доставать? Нет, ей вредно, это я так… себе. Вы цветов помельче принести не могли, что ли? Я вот розы принес, вот с мой кулак буквально. – Поцелуев близко показал волосатый кулак. – Вы не журналист, нет? Передачку бы про нее по радио, все просится Верунчик-то наш. У, морда. Голосина до сих пор как у дьякона. Дайте ваш адрес запишу. – И, придавив Симеонова большой рукой к стулу, – сидите, сидите, не провожайте, – Поцелуев выбрался и ушел, прихватив с собой симеоновский тортик с дактилоскопической отметиной.

Чужие люди вмиг населили туманные оккервильские берега, тащили свой пахнущий давнишним жильем скарб – кастрюльки и матрасы, ведра и рыжих котов, на гранитной набережной было не протиснуться, тут и пели уже свое, выметали мусор на уложенную Симеоновым брусчатку, рожали, размножались, ходили друг к другу в гости, толстая чернобровая старуха толкнула, уронила бледную тень с покатыми плечами, наступила, раздавив, на шляпку с вуалькой, хрустнуло под ногами, покатились в разные стороны круглые старинные каблуки, Вера Васильевна крикнула через стол: "Грибков передайте!" и Симеонов передал, и она поела грибков.

Он смотрел, как шевелится ее большой нос и усы под носом, как переводит она с лица на лицо большие, черные, схваченные старческой мутью глаза, тут кто-то включил магнитофон, и поплыл ее серебряный голос, набирая силу, – ничего, ничего, – думал Симеонов. Сейчас доберусь до дому, ничего. Вера Васильевна умерла, давным-давно умерла, убита, расчленена и съедена этой старухой, и косточки уже обсосаны, я справил бы поминки, но Поцелуев унес мой торт, ничего, вот хризантемы на могилу, сухие, больные, мертвые цветы, очень к месту, я почтил память покойной, можно встать и уйти.

У дверей симеоновской квартиры маялась Тамара – родная! – она подхватила его, внесла, умыла, раздела и накормила горячим. Он пообещал Тамаре жениться, но под утро, во сне, пришла Вера Васильевна, плюнула ему в лицо, обозвала и ушла по сырой набережной в ночь, покачиваясь на выдуманных черных каблуках. А с утра в дверь трезвонил и стучал Поцелуев, пришедший осматривать ванную, готовить на вечер. И вечером он привез Веру Васильевну к Симеонову помыться, курил симеоновские папиросы, налегал на бутерброды, говорил: "Да-а-а… Верунчик – это сила! Сколько мужиков в свое время ухойдакала – это ж боже мой!" А Симеонов против воли прислушивался, как кряхтит и колышется в тесном ванном корыте грузное тело Веры Васильевны, как с хлюпом и чмоканьем отстает ее нежный, тучный, налитой бок от стенки влажной ванны, как с всасывающим звуком уходит в сток вода, как шлепают по полу босые ноги, и как, наконец, откинув крючок, выходит в халате красная, распаренная Вера Васильевна: "Фу-ух. Хорошо." Поцелуев торопился с чаем, а Симеонов, заторможенный, улыбающийся, шел ополаскивать после Веры Васильевны, смывать гибким душем серые окатыши с подсохших стенок ванны, выколупывать седые волосы из сливного отверстия. Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий, грозовой голос, восстающий из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром, над распаренным телом Верунчика, пьющего чай с блюдечка, над согнувшимся в своем пожизненном послушании Симеоновым, над теплой, кухонной Тамарой, над всем, чему нельзя помочь, над подступающим закатом, над собирающимся дождем, над ветром, над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как умеют делать только реки.

9. Разметка

  • ü Автор
  • ü Литературное направление
  • ü Смысл названия
  • ü Историческая эпоха
  • ü Детали и их роль
  • ü Тема музыки
  • ü Символика имен
  • ü Образ Симеонова
  • ü Образ Тамары
  • ü Образ Веры Васильевны
  • ü Роль второстепенных героев
  • ü Образ города
  • ü Художественно-выразительные средства и их роль
  • ü Особенности речи героев
  • ü Образы-символы.

10. Требования к работе (из нашего проекта)

11. Система оценивания (из нашего проекта).


МБОУ «СОШ № 15 с углубленным изучением отдельных предметов»

города Гусь-Хрустальный Владимирской области

Творческое исследование по литературе ученицы 9 «А» класса

Клетниной Марии

Тема исследования : « Подарок и есть жизнь?» (по рассказу Т.Н. Толстой «Река Оккервиль»).

Цель исследования :

Через исследование текста рассказа Т.Н. Толстой «Река Оккервиль» найти ответ на вопросы:

Что такое жизнь?

В чём смысл жизни?

Задачи исследования:


  1. Выделить по тексту рассказа мечты и реальность в жизни главного героя.

  2. Определить отношение автора к своему герою.

  3. Моё отношение к проблеме, поднятой в рассказе.
Гипотеза:

Жизнь каждого человека уникальна и неповторима.

В твои глаза вникая долгим взором:

Таинственным я занят разговором,

Но не с тобой я сердцем говорю.

Я говорю с подругой юных дней,

В твоих чертах ищу черты другие.

В устах живых уста давно немые,

В глазах огонь угаснувших очей.

«… бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями и, перевернув его, снова слушал, томясь, »

Отцвели уж давно хризантемы в саду

А любовь всё живёт в моём сердце больном…

Но однажды выдуманный, иллюзорный мир Симеонова рушится до основания. Он столкнулся с реальностью. Вера Васильевна оказывается жива, и он не рад, что есть реальная Вера Васильевна, и нет той, которая наполняла его мир красотой.

Какой была реальная Вера Васильевна?

Живая, весёлая, не потерявшая вкуса к жизни, она в окружении поклонников и близких людей празднует свой День рождения. Видя её, слыша её, Симеонов чувствует отвращение. Более того, ему противно, когда она мылась в его ванне, но он всё же моет за ней ванну , смывает последние следы своих иллюзий.

Сумел ли он защитить свои идеалы? Борется ли он с отвратительной ему реальностью?

Он бежал от жизни, затворял перед ней дверь, но полностью отгородиться от неё не смог. Он не смог сопротивляться реальности, поэтому жизнь нанесла удар по его иллюзиям. И он вынужден принять этот удар.

Отношение к герою смешанное, неоднозначное. С одной стороны, ему хочется посочувствовать: плохо человеку, когда с ним случается беда и он одинок, с другой, нельзя жить только иллюзиями, хотя мечтать не вредно; надо уметь жить на нашей грешной земле, и в нашей жизни есть радости.

Герой напоминает мне гоголевского Акакия Акакиевича , для которого единственная радость в жизни - красиво выводить буквы (и только всего!) в канцелярии, где он служит в одной должности уже много лет, не имея друзей.

Симеонов похож и на чеховских героев, которые живут как бы в футляре, ограничив себя самым малым ( Беликова люди не любят и… радуются его смерти; подобен ему и другой горой – Алёхин из рассказа « О любви» ). Я считаю, что герой рассказа живёт скучной и странной жизнью: ведь от человека самого в основном зависит, как он построит свою жизнь, чем будет интересоваться , кто будут его друзья, без кого и без чего он не сможет прожить.

Про Симеонова я бы сказала, что он не живёт, а существует.

А как Татьяна Толстая относится к своему герою? Какие детали помогают ответить на этот вопрос. У героя нет имени, только фамилия. Мне кажется, что в нашей жизни такое бывает, когда к человеку относятся не совсем уважительно.

Труд не приносит ему никакой радости: «он переводил нудные книги, ненужные книги с редкого языка» (а других занятий у него не было), и этого ему хватало только лишь для того, чтобы «за большую цену» купить редкую пластинку опять же с голосом его Веры Васильевны да на плавленые сырки.

По-моему, автор ему сочувствует, потому что он, Симеонов, ни с кем не общается, у него нет друзей, он живёт одиноко; продавцов, у которых он постоянно покупает старые пластинки, он называет почему-то крокодилами. Полагаю, в нашем окружении есть люди, похожие на героя рассказа, они не только плод авторского воображения?

Вслушаемся в строки стихотворения Е.Евтушенко «Людей неинтересных в мире нет», они помогли мне найти ответ на поставленный вопрос.

Людей неинтересных в мире нет.

Их судьбы – как истории планет.

У каждой всё особое, своё,

И нет планет, похожих на неё.

А если кто-то незаметно жил

И с этой незаметностью дружил,

Он интересен был среди людей

Самой неинтересностью своей.

У каждого – свой тайный личный мир.

Есть в мире этом самый лучший миг.

Есть в мире этом самый страшный час.

Но это всё неведомо для нас…

В толковом словаре мы находим два значения слова «интересный»:

1. Красивый, привлекательный.

2. Возбуждающий интерес, занимательный, любопытный.

Какое из определений, бесспорно, имеет отношение к Симеонову?

Конечно, к нашему горою подходит второе определение слова «интересный» - «возбуждающий интерес». Думаю, что такие в реальной жизни есть. И среди взрослых, и среди моих ровесников. Это люди «с отшиба», как называет их Т.Толстая, я бы назвала их «маленькими людьми» сегодняшнего времени (эта тема не новая в литературе). Они отличаются от окружающих образом жизни, отношением к людям и даже своей внешностью, живут в одиночестве, без друзей, а иногда и без родных, не общаются с соседями, редко улыбаются, чаще угрюмые, молчаливые.

Такие люди непривлекательны, неинтересны; они есть, и в то же время их как бы нет. Мы их «воспринимаем как нелепых», называем чудаками или ещё как-нибудь побольнее для них.

Я нахожу в словах Т.Толстой глубокий смысл: мы не должны быть равнодушными к таким людям , и её мысли совпадают с точкой зрения поэта Евтушенко:

Людей неинтересных в мире нет…

У каждого «всё особое, своё». Я соглашусь с этим; но люди, похожие на Симеонова, несчастные, потому что они многого в жизни не видят, не замечают, не испытывают, «недопонимают чего-то важного», живут своим выдуманным, виртуальным миром, который в любой момент может рухнуть. А что потом?!..

Этот рассказ многому учит: быть внимательнее к людям (и к чудакам в том числе), понимать их и помогать хотя бы добрым словом или вниманием, не быть чёрствым.

Народная мудрость гласит: «Жизнь прожить – не поле перейти; всякое случается в пути…» И если мы есть в этой жизни, то и жить нужно радостно, идти к своей заветной, реальной цели, иметь надёжных друзей, товарищей. Писатель Александр Куприн отметил, что «ценность жизни определяется тем, что человек оставил после себя».

Конечно, все мы мечтаем, и каждый о своём. Иногда мечты уносят нас очень высоко , но как бы высоко мы не поднимались в мечтах, надо всё-таки каждый раз опускаться на землю, чтобы приучать себя осмысливать свои поступки, перенимать житейский опыт у умных людей, встречаться с друзьями, спорить, ссориться и мириться – одним словом, учиться у жизни. Потому что жизнь даёт нам много радостей: радость искать, радость открывать, радость любоваться прекрасн

Мне хочется привести очень правильные мысли академика Д.С.Лихачёва: «В каждом почти человеке совмещаются разные черты. Конечно, одни черты преобладают, другие скрыты, задавлены. Надо уметь разбудить в людях их лучшие качества и не замечать мелкие недостатки».

Анализируя рассказ « Река Оккервиль» я размышляла о человеке, его характере, поступках, образе жизни и отношении к жизни.

Как жить? Каким быть? Эти вечные вопросы жизнь ставит перед каждым человеком, перед каждым из нас. И ответ на него : «Надо жить! Надо только умно жить. Потому что подарок и есть жизнь!»

В заключении мне несколько слов хотелось бы сказать о Татьяне Никитичне Толстой. В процессе своего исследования я поняла, что это непростая писательница. Её книги вызывают много споров. Отношение читателей к ним неоднозначное. Кому-то не нравятся, кажутся непонятными её книги. Кто-то поражается мастерству и безграничной фантазии писательницы. Но то, что она за роман "Кысь",

была удостоена премии "Триумф" за 2001 год,

а также является победителем конкурса

"Лучшие издания XIV Московской

международной книжной выставки-ярмарки"

в номинации "Проза-2001", говорит о том, что за творчеством этой писательницы большое будущее, и её надо читать.

Гипотеза исследования……………………………………………


  1. Ход исследования……………………………………………………..

  2. Биография Т.Толстой……………………………………………….

  3. Рассказ Т.Толстой…………………………………………………….

  4. Кто такая Вера Васильевна……………………………………

  5. Кто была реальная Вера Васильевна……………………..

  6. Как Т.Толстая относится к своему герою……………..

  7. Определение слова «Интересный»…………………………
Какое определение подходит к нашему герою……..

  1. Мысли Д.И.Лихачёва………………………………………………..

  2. Заключение………………………………………

  3. Используемая литература…………….

ВЕСТНИК ПЕРМСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

2016 РОССИЙСКАЯ И ЗАРУБЕЖНАЯ ФИЛОЛОГИЯ Выпуск 4(36)

УДК 821.161.1.09-32

doi 10.17072/2037-6681-2016-4-150-155

«ПЕТЕРБУРГСКИЙ ТЕКСТ» ТАТЬЯНЫ ТОЛСТОЙ (мотивный комплекс рассказа «Река Оккервиль»)

Ольга Владимировна Богданова

д. филол. н., ведущий научный сотрудник Институт филологических исследований Санкт-Петербургского государственного университета

199034, г. Санкт-Петербург, Университетская наб., 11. [email protected]

Екатерина Анатольевна Богданова

к. филол. н., младший научный сотрудник Институт филологических исследований Санкт-Петербургского государственного университета

199034, г. Санкт-Петербург, Университетская наб., 11. [email protected]

В статье, посвященной анализу рассказа Татьяны Толстой «Река Оккервиль», выделяется и интерпретируется комплекс сюжетных мотивов, отсылающих читателя к ведущим мотивам русской классической литературы, однако их семантика переосмысляется современным прозаиком и обыгры-вается с иными коннотациями. Исследуется петербургский хронотоп, рассматривается его упрощение, смещение пространственных ориентиров. Ироническое снижение образа Петербурга-Ленинграда задает общий шутливый (насмешливый) тон повествованию о «маленьком герое» Симеонове, потомке бедного Евгения из «Медного Всадника» Пушкина и «маленьких героев» Гоголя и Достоевского.

Один из ведущих мотивов повествования - мотив круга, вплотную взаимодействующий с образом-мотивом манящего «серебряного голоса», позволяет обнаружить музыкальные аллюзии, послужившие толчком к созданию «романсного» интертекста рассказа.

Ключевые слова: Татьяна Толстая; современная русская литература; проза; постмодернизм; традиция; интертекст; мотив; рассказ.

Рассказ Татьяны Толстой «Река Оккервиль» впервые был опубликован в третьем номере журнала «Аврора» за 1985 г. и впоследствии входил во все сборники писателя.

Интерпретируя рассказ «Река Оккервиль», исследователи, как правило, говорят о том, что главной в тексте является «традиционная тема взаимоотношений между искусством и жизнью» (см. подробнее: [Гощило 2000: 103-104; Жолковский 2005: 246]). И в самом общем смысле это действительно так. Однако мотивный комплекс рассказа Толстой значительно шире и глубже, сложнее и тоньше.

Известен факт, что замысел рассказа «Река Оккервиль» возник у Толстой во время ее «прогулки по городу с Александром Кушнером, указавшим на дом своего знакомого, к которому Ахматова ходила принимать ванну» [Жолковский 2005: 563, 564]. Тогда «Толстая подумала: "Вот какие бывают связи с великим поэтом!"».

И действительно, незримый образ Ахматовой словно наполняет текст рассказа - если не строками поэта, то звуками стихов ее современников, ароматом Серебряного века. По словам самой Толстой, «единственным прямым текстом [Ахматовой], сознательно... использованным» в рассказе «Река Оккервиль», стало стихотворение «Слушая пение».

Угаданная исследователями в образе Веры Васильевны Анна Ахматова и название небольшой речки, протекающей по Петербургу, гидроним «Оккервиль», подводят к мысли о написании Толстой еще одной страницы «петербургского текста», начало которому было положено в конце ХУШ - начале XIX в. (см. подробнее: [Топоров 1995]).

Уже первые строки «Реки Оккервиль» погружают события рассказа в пределы Петербурга-Ленинграда, соотнося образ города с ликом его великого основоположника: «Когда знак

© Богданова О. В., Богданова Е. А., 2016

зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном <...> казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника <...>» [Толстая, 1999: 332]1.

Санкт-Петербург - город-цитата, город-интертекст, попытка спроецировать Европу на брега Невы, построить Новый Амстердам, в центральной части архитектурно повторить Рим, а на Васильевском острове каналами расчертить Венецию. Петербург - город литературоцент-ричный, насквозь пронизанный историософскими проекциями, поэтическими аллюзиями и театральными реминисценциями. Создавая собственный образ города-текста, Толстая опирается на ведущие мотивы русской классической литературы, формируя свой город интертекстуально, с первого абзаца вводя в повествование пушкинский образ «Медного Всадника» и одновременно воспроизводя акварельную иллюстрацию к нему Бенуа: «За ним несется Всадник Медный на звонко-скачущем коне.»

Однако цитатность Петербурга переосмысляется Толстой и обыгрывается с иными коннотациями. В отличие от предшественников, Петр у Толстой - не Петр Первый, не державный градостроитель, но «пучеглазый, с разинутой пастью, зубастый царь-плотник» (332). В противовес общепринятой традиции Толстая возводит свой Петербург не вокруг знаменитого Бронзового Всадника на гранитном гром-камне, а вокруг другого монумента - памятника царю-плотнику, открытого в 1910 г. на Адмиралтейской набережной Петербурга. Тем самым писатель, с одной стороны, словно бы указывает на иное время текстовых границ, акцентирует иной исторический промежуток, в рамках которого происходят воображаемые события, с другой - означает иные наследные корни сегодняшних горожан-тружеников. Ее город - это уже не Петербург. Может быть, Петроград (время ее героини Веры Васильевны). Или уже Ленинград (современный хронотоп главного героя Симеонова). Кольца времени, зафиксированные в имени города (Петербург ^ Петроград ^ Ленинград), вырисовываются Толстой в самом начале рассказа, смыкая и одновременно дифференцируя петербургско-петроградско-ленинградское далекое прошлое и близкое настоящее.

В рассказе Толстой хронотоп петербургский снижен и упрощен, в современном ленинградском хронотопе нет былого величия. Вопреки сложившейся литературной традиции город Толстой (с любым из его названий) не являет собой вопло-

щение высоты духа и мощи русского народа, но предстает «злым петровским умыслом», «местью» огромного и зубастого плотника-строителя. Метаморфоза города, который в рассказе обретает пугающие антропоморфические черты, порождает ироническое снижение, задает шутливый тон, в котором и будет вестись последующее серьезное повествование о человеке - о «маленьком герое» Симеонове, потомке благородного Евгения из «Медного Всадника» Пушкина и «маленьких героев» Гоголя и Достоевского (см. подробнее: [Альтман 1961: 443-461; Манн 1988]).

Художественный «стык» в поименовании героя - еще одна черта исторической (временной) трансформации: сегодня «маленький» герой по фамилии Симеонов в прошлом мог происходить от великого князя Симеона Гордого (Симеонов -сын Симеона), стойкость и гордость которого накрепко соединены национальным сознанием в его прозвище. Сегодняшний «маленький» Симеонов - сплав несоединимого, «оксюморон-ный» образ, вбирающий в себя противоречащие друг другу разнополюсные начала.

Главный герой рассказа - «маленький человек», коллекционер-любитель, поклонник известной в прошлом певицы Веры Васильевны, любовь к голосу которой, к рождаемым граммофоном звукам старинных романсов возносит его высоко, поднимая над суетой мира, и на короткий миг приглушает боль и рождает сладость его одиночества. Живя в Ленинграде 1970-х и занимаясь практическим делом (герой - переводчик), Симеонов в большей мере живет в мире ином -туманном и прекрасном, звуко-музыкальном, воображаемом и вожделенном. Одинокий холостяк, причастный русской литературе, осознает, что «на свете счастья нет», но, слушая голос Веры Васильевны, утешается доступными ему «покоем и волей» (334).

Герой Толстой существует в нескольких измерениях. Писатель словно бы создает для него воронку времени («черную воронку», 333), которая то увлекает его в прошлое, то выносит на поверхность современности. «Трубой времени», которая соединяет видимое и невидимое, мечта-емое и явленное, становится для Симеонова фестончатая труба граммофона. Да и сам граммофон (даже не патефон, да еще в век кассетных магнитофонов) становится условной точкой в пространстве, порталом, где, по Толстой, осуществляется переход из настоящего в прошлое, из яви в мечту, из одиночества во взаимную и вечную любовь. «В такие-то дни <...> Симеонов, <...> особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высу-

нувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, <...> и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну - старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями - с каждой стороны по одному романсу» (332-333).

Образ черной виниловой пластинки, вертящейся на граммофоне, вычерчивает круги, которые в своем вращении обретают лейтмотивный характер, пронизывая всю ткань рассказа, возвращая сюжетное действие к одному и тому же эпизоду - троекратно проигранной в тексте ситуации мечтаний Симеонова под звуки старинных романсов в исполнении любимой им Веры Васильевны. Граммофонные диски-круги множатся и разрастаются, накладываясь друг на друга, порождая новые кольца и окружности, превращая всю ткань рассказа в кружева и фестоны, орхидеи и настурции, вишенки и рыбью чешую, полукружье балконов и др.

Музыкальный жанр романса, исполняемого Верой Васильевной, основанный на поэтическом повторе-рефрене, задает в повествовании новые структурно-композиционные кольца, пронизывая романсным лирическим настроением текст, окрашивая его любовными переживаниями исполнительницы (прошлое) и внимающего ей героя (настоящее), позволяя им слиться в едином потоке чувств, в общности звуков мелодии и стиха. Именно на этом уровне слияния звука мелодического и звука поэтического и становится возможной персонажная переподстановка: поэтесса Анна Андреевна оказывается в тексте представленной певицей Верой Васильевной, ахматовское АА заменяется толстовским ВВ.

Критики уже обращали внимание на подобие монограмматических имен АА и ВВ [Жолковский 2005: 250]. Однако для Толстой важна не только перекличка инициалов, но и семантическое (метафорическое) значение имени героини. «Вера Васильевна» означает для героя «веру, надежду и любовь», единую триаду в ее почти божественных сущностях, порождая возможность преодоления быта бытием, музыкой и стихами - земного притяжения.

Наряду с пронизанным верой именем героини ее отчество - Васильевна - тоже «говорящее»: через его посредство писатель «поселяет-прописывает» героиню на Васильевском острове, делая ее дом (квартиру) частью петербургской (петроградской, ленинградской) топографии. Отчество героини оказывается частью «петербургского пространства», связывает ее имя с городом, а ее голос с водной стихией, охватывающей городской остров, на котором она живет.

Кажется, что в любви Симеонова к Вере Васильевне писатель хочет показать преодоление собственной малости современным персонажем, способным подняться над собой в прикосновении к прекрасному. Кажется, искусство действительно способно вознести героя над толпой, обнажить его возвышенную душу. Однако этот традиционный мотив русской литературы словно опрокидывается в тексте Толстой: ироническая тональность повествования не преодолевается даже в самых трогательных эпизодах мечтаний Симеонова, в момент его слияния с голосом Веры Васильевны.

«Эстет», «любитель», «чудак» (337), по профессии герой связан с литературой. Кажется, высокая «литературная» составляющая в характерологии персонажа должна традиционно выделить его, однако у Толстой происходит обратное

Книжная слагаемая порождает ироническое «снижение». По словам героя, переводимые им «нудные» книги «никому не нужны», они разбросаны на его столе в пыли и беспорядке и служат хозяину только подпоркой - не духовно-интеллектуальной, а предметно-физической: он подбирал «нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть <ее> под хромой <...> уголок» граммофона (332). Книги в мире Симеонова предметны и злы. Они зооморфны и, оживая, то ли обиженные, то ли иронично подсмеивающиеся над владельцем, словно устраивают клоунаду - пренебрежительно показывают герою свои «белые язычки закладок» (332).

Возвышенная компонента симеоновских свиданий с Верой Васильевной, в литературе традиционно облагораживающая и поэтизирующая героя, дискредитируется тем, что наряду с установкой граммофона и расчисткой пространства для голоса певицы Симеонов неизменно и регулярно очерчивает и еще один круг

Бытовой, житейский: он «ставил чайник» (с круглым днищем, круглой крышкой и полукружием ручки) и доставал кружку (корень «круг»), совмещая и перемешивая музыкальное и съестное, духовное и плотское. Высшей минутой свидания, апофеозом встречи с Верой Васильевной оказывается тот момент, когда «чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что <никто> не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной» (334).

Классический мотив русской литературы -противопоставление внешнего и внутреннего, духовного и телесного, бытового и бытийного -в образе Симеонова растушевывается и обретает иронический отсвет. Потому поэтичная метафора

- «белый <...> лик одиночества» (332) - получает у Толстой дополнительный, соответствующий герою, эпитет: «белый творожистый лик одиночества».

И Вера Васильевна предстает в мечтаниях Симеонова не идеальным романтизированным бесплотным видением, манящим звуком божественного голоса, но почти телесным существом, которое можно обнять, прижать, покачать, перевернуть на спину (333). Симеонов достает из пожелтевшего конверта не пластинку, но «Веру Васильевну» (332), под иглой вертится не «антрацитовый диск», но сама «Вера Васильевна» (333), замолкает не голос, но ожившая в мечтах Симеонова «Вера Васильевна» (333). Симеонов «покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями» (333), но так же, «покачиваясь <...> на каблуках» (337), проходит в мечтах героя сама Вера Васильевна. Призрачный образ обретает черты почти реальной женщины, ее пропорции и формы - «о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!» (334) - сниженную плотскость.

Двойственность образа главного героя и героини, двусоставность чувств, которые испытывает Симеонов к Вере Васильевне, порождают в рассказе Толстой два сюжета, которые организуют две фабульные линии рассказа. С одной стороны, это видимый сюжетный стержень: три этапа знакомства с реальной певицей Верой Васильевной (голос на пластинке - слух продавца-антиквара о том, что певица жива, - непосредственное знакомство со «старухой»), с другой стороны, три ступени в духовном (внемирном) общении с певицей (поселение ее в выстроенном городке на берегах Оккервиля - грозовые тучи над кукольно-фарфоровым городком - заселение красных домишек с черепичными крышами чужими незнакомыми людьми). Эти сюжеты параллельны, но одновременно пересекаются: звуки, слова и образы одного сюжетного ряда неожиданно возникают в другом.

Художественная иерархичность рассказа организует не только горизонталь места, но и вертикаль времени. Намеченный выше мотив «имя / город» получает у Толстой развитие в исторической смене эпох не только общественно-политических, но и литературных, зафиксированных в «драгоценной» символике, - золотой век русской литературы (Петербург), серебряный (Петроград), бронзовый (Ленинград). Если первый романс, который слушает Симеонов, «Нет, не тебя так пылко я люблю.», написан на слова М. Лермонтова (1841), т. е. представительствует золотой век русской поэзии (время Пушкина, Лермонтова, Гоголя), то уже следующий - «Отцвели уж давно хризантемы в саду.» (1910) -

прочитывается знаком века серебряного, времени Ахматовой, Гумилева, Блока. А граммофон с фестончатой трубой эпохи югендстиля, с одной стороны, становится узнаваемым знаком эпохи модерна, с другой - своей медно-латунной сущностью словно бы указывает на век бронзовый (медный, латунный - современный).

Переход в рассказе «Река Оккервиль» с уровня поэтического (АА) на уровень музыкальный (ВВ) влечет за собой смену символической образности и мотивики. Если Ахматова в стихотворении «Слушая пение» сравнивает женский голос с ветром (этот мотив присутствует в начале толстовского повествования), то постепенно певучий мелодичный голос Веры Васильевны обретает у Толстой черты стихии не воздушной, но водной, сравнивается не с ветром, но с речным потоком. Ахматовская поэтическая воздушность вытесняется мелодичностью и плавностью реки - как таинственного Оккервиля, берега которого мысленно застраивал Симеонов, так и Невы, которая охватывала своими рукавами Васильевский остров. А сама Вера Васильевна сопоставляется не с поэтически легкой и трепетной (бабочкой или) птицей, но с «томной наядой» (333), со звучноголосой сиреной. Голос забытой певицы - «божественный, темный, низкий <...> набухающий подводным напором <...> парусом надувающийся голос, <...> неудержимо несущийся <...> каравеллой по брызжущей огнями ночной воде <...> набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока» (333). Причем использованное Толстой образное сопоставление обнаруживает свои литературные истоки: если «голос // воздушный поток» был порожден стихами Ахматовой, то «голос // наяда» происходит из поэзии Гумилева. В стихотворении Гумилева «Венеция» (а Петербург, как помним, есть северная Венеция) звучат строки: «Город, как голос наяды, / В призрачно-светлом былом, / Кружев узорней аркады, / Воды застыли стеклом». Образ голоса-наяды обретает прочную генетическую связь с «петербургским пространством». Даже толстовский образ каравеллы, «неудержимо несущийся <...> по брызжущей огнями ночной воде» и «расправляющий крылья», исходит от Гумилева: «В час вечерний, в час заката / Каравеллою крылатой / Проплывает Петроград.» [Гумилев 1989: 117]. Мотивный ряд «город - голос - наяда» оказывается порождением «петербургского текста», точно датированного Серебряным веком.

«Ахматовско-гумилевские» мотивы пронизывают текст рассказа Толстой аллюзиями на Серебряный век и поддерживаются отсылками к настроениям и реалиям той поры. Так, редукция

определений века и голоса порождает единый и цельный образ-мотив - «серебряный голос» (339), - хранящий в себе представление как о свойствах исполнения певицей старинных романсов, так и о времени ее рождения и царствования. В этом контексте почти фольклорная риторика: «...э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки?» (333) - обретает черты декаденского эстетизма начала ХХ в.: «белая кость» как признак благородного происхождения, родственная в своей семантике «белой гвардии» или «белой армии». В том же ряду оказываются и черно-белая - блоковская - прокраска выписываемой картины, и «босая» (лысеющая или выбритая) вытянутая голова персонажа, напоминающая фотографический облик Гумилева 1912-1914 гг. И даже переводы «ненужной книги с редкого языка» воскрешают образ В. Шилейко, филолога-востоковеда, второго мужа Ахматовой.

Мощным образом, смыкающим былое и современное, видимое и несуществующее, у Толстой становится трамвай. Подобно «заблудившемуся трамваю» Гумилева, который на одном маршруте проскочил «через Неву, через Нил и Сену», трамвай Толстой переносит героя из настоящего в прошлое, из реальности в мечту. «Мимо симеоновского окна проходили трамваи <...> краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль"» (335). У Толстой, как у Гумилева, трамвай пронзил эпохи и «заблудился в бездне времен.» (335).

Загадочный гидроним «Оккервиль», имеющий шведское происхождение и ныне малопонятный даже специалистам, дает у Толстой не только название «почти не ленинградской уже речке», но и возможность «вообразить себе все, что угодно» (335). Герой Симеонов не позволяет себе поехать на трамвайном маршруте до конечной остановки с названием «Река Оккервиль». Он догадывается, что там, на «краю света», «наверняка склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое» (335). Он страшится действительности, боится разочароваться. Потому для него проще и лучше «мысленно <...> замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями. поставить вдоль набережной высокие серые до-

ма с чугунными решетками подворотен <...> поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра.» (335-336).

Отсылки, аллюзии и реминисценции порождают в тексте Толстой глубину и объемность. Не воспроизводя цитату, а только указывая на нее, писатель затрагивает и пробуждает фоновый контекст, который сложен из хорошо знакомых текстов стихов и особенно романсов. И, даже не будучи воспроизведенными в произведении, стихотворно-поэтические и романсно-музыкаль-ные звуки наполняют «кружево» рассказа Толстой, порождают его трехмерность и простран-ственность.

Список литературы

Альтман М. С. Гоголевские традиции в творчестве Достоевского. Прага: Slavia, 1961. Т. 30, вып. 3. С. 443-461.

Ахматова А. А. Слушая пение // Ахматова А. А. Избранное. М., 2010. С. 95.

Гощило Е. Взрывоопасный мир Татьяны Толстой / пер. с анг. Д. Ганцевой, А. Ильенковой. Екатеринбург: Изд-во УрГУ, 2000.

Гумилев Н. С. Венеция // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. М.: Современник, 1989.

Жолковский А. К. В минус первом и минус втором зеркале // Жолковский А. К. Избранные статьи о русской поэзии (Инварианты, структуры, стратегии, интертексты). М., 2005.

Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М., 1988. 413 с.

Суперанская А. В. Современный словарь русских имён. М.: Айрис-пресс, 2005. 384 с.

Толстая Т. Н. Река Оккервиль: Рассказы. М.: Подкова, 1999. 567 с.

Топоров В. Н. Пространство и текст // Текст: семантика и структура. М., 1983. С. 227-284.

Топоров В. Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М.: Прогресс, 1995. 624 с.

Тюпа В. И, Ромодановская Е. К. Словарь мотивов как научная проблема // От сюжета к мотиву. Новосибирск, 1996. 192 с.

Шахматова Е. В. Мифотворчество серебряного века // Вестник Томского государственного университета. 2009. № 322. С. 78-85.

Goscilo H. Tolstaian Times: Traversais and Transfers // New Directions in Soviet Literature. New York: St. Martin"s Press, 1992. P. 36-62.

Al"tman M. S. Gogolevskie tradicii v tvor-chestve Dostoevskogo . Slavia. Prague, 1961. Vol. 30. Iss. 3. P. 443-461.

Akhmatova A. A. Slushaya penie . Izbrannoe . Moscow, 2010. P. 95.

Goscilo H. Vzryvoopasnyj mir Tat"yany Tolstoj . Transl. by D. Ganceva, A. Il"enkova. Ekaterinburg, Ural State University Publ., 2000. P. 103-104.

Gumilyov N. S. Veneciya . Stikho-tvoreniya i poemy . Moscow, 1989. P. 117.

Zholkovskij A. K. V minus pervom i minus vtorom zerkale . Izbrannye stat"i o russkojpoezii (Invarianty, struktury, stategii, interteksty) . Moscow, 2005. P. 246, 563, 564.

Mann Yu. V. Poetika Gogolya . Moscow, 1988. 413 p.

Superanskaya A. V. Sovremennyj slovar" russ-kikh imen . Moscow, Ajris-Press Publ., 2005. 354 p.

Tolstaya T. N. Reka Okkervil": Rasskazy . Moscow, Podkova Publ., 1999. 567 p.

Toporov V. N. Prostranstvo i text . Text: semantika i struktura . Moscow, 1983. P. 227-284.

Toporov V. N. Peterburg i "Peterburgskij text russkoj literatury" . Mif. Ritual. Simvol. Obraz: Issledovaniya v oblasti mifopoeticheskogo . Moscow, Progress Publ., 1995. 624 p.

Tyupa V. I., Romodanovskaya E. K. Slovar" mo-tivov kak nauchnaya problema . Ot syuzheta k motivu . Novosibirsk, 1996. 192 p.

Shakhmatova E. V. Mifotvorchestvo serebry-anogo veka . Vestnik Tomskogo gos. universiteta . 2009. № 322. P. 78-85.

Goscilo H. Tolstaian Times: Traversals and Transfers. New Directions in Soviet Literature. New York, St. Martin"s Press, 1992. P. 36-62.

"PETERSBURG TEXT" BY TATYANA TOLSTAYA (motifs in the story "The Okkervil River")

Olga V. Bogdanova Leading Researcher

Ekaterina A. Bogdanova Junior Researcher

Institute of Philological Research of Saint Petersburg State University

In the article devoted to the analysis of "The Okkervil River", a short story by Tatyana Tolstaya, a variety of motifs are distinguished and interpreted. Those refer the reader to the main motifs of Russian classical literature, however, their semantics is reconsidered by the contemporary writer and presented with different connotations. Saint Petersburg chronotope is analyzed, its simplification and shifts of spatial frameworks are considered. The ironic depreciation of the image of Saint Petersburg - Leningrad sets a playful (derisive) tone of the narration about the "little hero", Simeonov, a descendant of poor Eugene from "The Bronze Horseman" by Pushkin, as well as Gogol"s and Dostoevsky"s "little heroes".

One of the leading motifs of the narration is that of a circle, closely interacting with the image-motif of the luring "silver voice". It allows for revealing musical allusions, encouraging the development of the "romancing" intertextuality of the story.

Key words: Tatyana Tolstaya; modern Russian literature; prose; postmodernism; tradition; intertext; motif; novel.

Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника, все догоняющего в ночных кошмарах, с корабельным топориком в занесенной длани, своих слабых, перепуганных подданных. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников. В такие-то дни, когда из дождя, мрака, прогибающего стекла ветра вырисовывался белый творожистый лик одиночества, Симеонов, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну – старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями – с каждой стороны по одному романсу.

– Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым, несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, восстающий из глубин, преображающийся, огнями на воде колыхающийся, – пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, – парусом надувающийся голос, – все громче, – обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой по брызжущей огнями ночной воде – все сильней, – расправляющий крылья, набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, – нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.

Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой – неспортивной, слегка полной наядой начала века, – о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!

А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, – будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, – романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке – ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, – ухватывает под ребра с двух сторон, – душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и – хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький – это осенний запах, он уже заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, – это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский – моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)

Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, – Симеонову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль". Но Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там было ему делать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно: мутный зеленоватый поток, например, с медленным, мутно плывущим в ней зеленым солнцем, серебристые ивы, тихо свесившие ветви с курчавого бережка, красные кирпичные двухэтажные домики с черепичными крышами, деревянные горбатые мостики – тихий, замедленный как во сне мир; а ведь на самом деле там наверняка же склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое. Нет, не надо разочаровываться, ездить на речку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пустить неторопливых жителей, может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках, с длинными фарфоровыми трубками в зубах… а лучше замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями, выровнять плавным лекалом гранитные парапеты, поставить вдоль набережной высокие серые дома с чугунными решетками подворотен – пусть верх ворот будет как рыбья чешуя, а с кованых балконов выглядывают настурции, поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра, и туман по такому случаю подать голубой.